«Наибольший успех имела народная драма А. Потехина «Чужое добро впрок нейдет». Верная обрисовка крестьянских нравов, оригинальность выведенных типов, а также и полная драматизма развязка произвели сильное впечатление. Исполнение пьесы было образцовое; цвет труппы в ней участвовал... Мартынов в первый раз появился в сильной драматической роли и эффект был поразительный. С этой поры великий комик пошел по новой дороге и еще с большею славою, чем по старой». (Вольф А. И. Хроника петербургских театров. Ч. 3. С. 9)
«Не смотря на отсутствие действия, в особенности в двух последних актах, публика, довольная естественностью некоторых лиц и простотою языка, а главное новизною сюжета, несколько раз вызывала автора и сочувствие к нему увеличилось еще более, когда он появился перед нею сам в национальной одежде ополченного офицера. Словом, не смотря на многие недостатки, зависящие впрочем только от незнания сценических условий, пьеса имела заслуженный успех, публика осталась довольна, чего же еще больше желать?» ( Общественная жизнь //Пантеон. 1856. Том XXV. Книжка 1. С. 26-27).
Спектакль прошел 30 раз:
Сезон 1855/1856 гг. - 13 раз
Сезон 1856/1857 гг. - 1 раз
Сезон 1857/1858 гг. -
Сезон 1858/1859 гг. - 2 раза
Сезон 1859/1860 гг. - 2 раза
Сезон 1860/1861 гг. - 1 раз
Сезон 1861/1862 гг. - 5 раз
Сезон 1862/1863 гг. - 3 раза
Сезон 1863/1864 гг. - 2 раза
Сезон 1864/1865 гг. -
Сезон 1865/1866 гг. - 1 раз
«При постановке «Чужого добра» я не видел ни каких препятствий со стороны начальства и встретил полное радушие и сочувствие артистов и режиссерского управления. Мне предоставлена была полная свобода в распределении ролей, хотя и возникло общее недоумение и сомнение, когда я роль Мишанки назначил А.Е. Мартынову. Ближайшее начальство сочло нужным предупредить меня, что я делаю ошибку и рискую успехом пьесы, поручая роль драматического характера веселому комику, бесспорно весьма талантливому, но… играющему исключительно в водевилях и комедиях, где нужно только смешить. Даже многие из артистов дружески внушали мне, что, конечно, Мартынов в комических сценах может быть бесподобен, но что у него не станет ни сил, ни даже голосу для патетических и трагических моментов, какие есть в роли Мишанки, что комик-буфф он, без сомнения, превосходный, но к ролям с драматическим оттенком его талант совершенно неприменим.
Несмотря, однако, на все эти внушения и советы, я остался при своем и был слепо убежден, что Мартынов должен прекрасно сыграть эту роль. На репетициях он только намекнул на тон, в котором будет вести роль, но я чувствовал, что тон этот будет настоящий, и оставался совершенно покоен и уверен в нем, несмотря на то, что сам Мартынов очень волновался, беспокоился за свое исполнение и беспрестанно обращался за моим мнением и советом. Но ни на одной репетиции он не сыграл роль со всеми теми оттенками, какие явились на представлении, что давало повод артистам втихомолку и чуть не накануне представления повторять мне свои сомнения.
Но вот, наконец, наступил и день первого спектакля. Театр был полон, ожидание публики сильно возбуждено: в первый раз на Александринской сцене шла драма вся целиком из крестьянского быта, в которой, притом, принимали участие любимцы публики – Мартынов, Самойлов, Линская. Открылся занавес. На сцене были двое: старик-отец, крестьянин Степан Федоров - Самойлов, и сын его, деревенский ямщик – Мартынов. С первого взгляда на фигуру Мартынова, с первого произнесенного им слова почувствовалась жизнь, правда на сцене, как будто то был не актер, загримированный и по-мужицки одетый, приготовившийся исполнять свою роль и создать для зрителей известную иллюзию, но настоящий, живой, не созданный искусством актера, а настоящий, реальный молодой крестьянин-ямщик вышел на подмостки театра: Мартынов в этой роли был неузнаваем. Все: лицо, его выражение, одежда, движения, звук голоса, говор, - все было мужицкое, не деланное, а как бы прирожденное. Это было полное перевоплощение. Автор сразу увидел воплощенным образ своего героя, сразу почувствовала это и публика.
Нередко бывает, что актер, более или менее талантливый, в продолжение исполняемой им роли, постепенно или моментами сливается, так сказать, с изображенным лицом и заставляет зрителя забывать, что перед ним сцена, театр, представление, а чувствовать себя присутствующим перед явлениями как бы настоящей, действительной жизни; но редко, очень редко, и только исключительные, гениальные таланты способны, с первого появления своего, не только преображаться в данное лицо, но вносить с собою ту, так сказать, атмосферу, в которой оно живет и действует.
Мартынов обладал этой способностью в высокой степени, и в «Чужом добре» она проявилась особенно реально.
В первой сцене рядом с ним явился Самойлов: он изображал старого мужика хорошо, похоже, но он только играл роль, представлял – и оставался хорошим, искусным актером Самойловым, которого публика видела искусно загримированным старым крестьянином, более или менее удачно его передразнивающим, но ни на одну минуту не забывала, что перед нею актер Самойлов. О Мартынове же, при виде Мишанки, вовсе забыли: пока не опустили занавес, никому (я сужу по личным впечатлениям) в голову не приходило думать и судить о том, хорошо или дурно исполняется Мартыновым роль. Зритель видел перед собою молодого лихого деревенского парня, грубоватого, но добродушного, с широкою размашистою натурой, сангвиника, неудержимого в своих увлечениях, в страстном порыве равно способного на зло и добро, но не лишенного инстинкта и чутья правды и совести, человека впечатлительного, но слабовольного, выросшего в замкнутой патриархальной семье, со всеми ее добрыми и дурными традициями, но чувствующего постоянную потребность более независимой и широкой жизни. Автор, в то же время, видел и чувствовал чудное олицетворение, воплощение задуманного им образа до малейшего, едва намеченного штриха, до мельчайшей подробности, которые выступали ярко и рельефно; автор вновь как бы переживал акт личного творчества, и тогда вполне понимал и сознавал, что значит для драматического писателя актер. Но таких актеров, как Мартынов, немного: они родятся веками, и счастлив тот писатель, которому судьба судила встретить такого исполнителя, толкователя, товарища по творчеству. Покойный Самойлов, артист, бесспорно, талантливый, говаривал, что автор своею пьесою делает для него только канву, по которой он вышивает, и случалось, действительно, он вышивал не тот рисунок и не те узоры, которые задумывал автор. Мартынов, наоборот, всегда старался понять мысль, замысел, желание автора, хотел слиться с ним в творчестве и, где нужно, дополнить его. Это, кстати сказать, был человек поразительной доброты, простоты и скромности, - отличительные черты настоящей гениальной натуры. Скромность и отсутствие самоуверенности, делавшие его молчаливым и замкнутым, давали повод смелым, но недальновидным умникам считать Мартынова даже глупым или, по крайней мере, недалеким человеком, причем они забывали, что гений ничего не может творить без помощи ума, а бойкое и смелое многословие зачастую совсем без него обходится. Мартынов с первого слова и до конца пьесы нигде не изменил принятого верного тона речи, точно он был ему прирожденный, точно он родился в крестьянской семье, вырос и воспитался на крестьянском жаргоне. С первой сцены с отцом, в тех отрывистых и уклончивых ответах, которые он давал на расспросы отца, и затем в бойком разговоре с братом и рассказе о поездке на ярмарку, Мартынов сумел рельефно и ярко наметить все основные черты характера и типа Мишанки. Его рассказ о своей тройке был полон такого искреннего увлечения, естественного восторга, доходил до такого пафоса, что в зрительном зале после него всегда поднималась целая буря: крики браво и аплодисменты долго не смолкали, и увлеченные зрители не раз требовали повторения, точно прослушали какую-нибудь любимую арию из оперы. С этого момента Мишанка делался уже симпатичен для публики, она принимала в нем живое участие, он делался ее любимцем. И несмотря на то, что в продолжение всей пьесы Михайло вел себя не по – рыцарски, был героем в отрицательном смысле: хотел затаить чужие деньги, напивался пьян до бешенства, вдавался в разгул, буйствовал и даже покушался на убийство отца, - зритель не переставал любить его, не отворачивался от него с отвращением, как от безнадежно развращенного, но жалел его и бессознательно чувствовал, что такая натура не должна безвозвратно погибнуть. Такое впечатление, разумеется, весьма желательное и для автора, давало это лицо, благодаря художественному исполнению Мартынова, сделавшего его вполне живым человеком, умевшему указать добрые задатки, хорошие человеческие черты в этом невежественном мужике, доходившем подчас, под влиянием вина и страсти, чуть не до зверского бешенства. С поразительною искренностью и простотой, без малейшего подчеркивания, заставлял Мартынов зрителя заметить эти хорошие черты натуры Михайлы, раскиданные в разных сценах и словах его, например, в разговоре с братом Алексеем:
«А что, ведь и вправду, Алеха… Ведь, дай мне волю, всю как есть полную свободу… ведь, я пропащий человек… пра!... Вот, как я, примерно, расхожусь, - всего давай, только – мало!... И во всякий грех пойду, - стыда нет… А как тут сам себя опосля почувствую, так совесть зазрит, что беда!»
И в словах брату, которого он считал, вместе с другими, простачком и дурачком за его смирение и конфузливость: «Слушай, Алеха,- за что тебя люди дураком зовут?... Нет, я так полагаю, что ты умнее всех нас… и меня много умнее…»
И в ответе на ласковые слова матери: «Хотел было я у батюшки проситься в удел… Да уж теперь, кажись, гнать будет, так не пойду из своего родного дома, значит, родительского».
Или в его мечтах о свободной, богатой жизни, где на первом плане стоит у него желание сделать жену купчихой, видеть ее нарядною, в салопах. Или в продолжение всей интимной беседы с женой после того, как деньги найдены и отняты отцом. Или, наконец, даже у пьяного, во время разговора с лакеем, который убеждал его отнять у отца деньги и бежать, бросивши жену, когда Михайло произносит: «Жену?... а детки как же?»
Я не говорю уже о сценах раскаяния и примирения в последнем акте, которые давали Мартынову полную возможность дорисовать человеческую личность Михайлы. Впоследствии, а не во время первой постановки «Чужого добра», автору приходилось читать упреки за то, что герой его драмы в продолжение всей пьесы пьян, - следовательно, действует в состоянии почти невменяемом и должен производить не эстетическое, а отталкивающее впечатление. Автор подчинился бы этому приговору без возражения, если б это была правда и если бы Мартынов не доказал, что Мишанку не нужно изображать пьяным во всех актах, чего не хотел и не требовал автор. В 1-м и 4-м действии его Мишанка являлся совершенно трезвым, во 2-м действии – навеселе, без малейших признаков опьянения, и только в 3-м, в беседе с лакеем, под влиянием его возбуждающих речей и соблазнительных рассказов и рома, который они пили, он доходит почти до пьяного бешенства разбушевавшейся сильной и страстной натуры. Трудно передать словами, как Мартынов провел сцену с найденными деньгами. На его подвижном лице, в его голосе, в отрывистых фразах, в судорожных движениях ярко выражалось все его душевное состояние: и волнение неожиданности, и сомнение, и радость, и страх, и смутные укоры совести. Он был страшен и жалок в те моменты, когда отец требует, чтоб он отдал ему найденные деньги, он напоминал собою разъярённого зверя, готового броситься на врага, но трусливо, со злым ревом, отступающего перед более сильным противником, отнимающим у него добычу. Голос его становился глухим и хриплым, он весь дрожал, прижимая деньги к груди и сверкая глазами, с усилием выговаривал и повторял слова:
« Батюшка, деньги мои, я нашёл!.. Деньги мои, батюшка, я нашёл!..» Он не отводил глаз от этих денег и невольно судорожно протягивал к ним руки, когда уже они были в руках отца. В этой сцене публика впервые увидела в Мартынове великого драматического актёра, она пришла в восторг, рукоплескала, без конца вызывала его, но она не предвидела, не могла ожидать, до какого размера развернётся перед нею эта драматическая сила в следующих актах и преимущественно в последнем.
Во 2- м акте, в противоположность впечатлению, данному концом 1-го действия, публика видела опять своего знакомого, милого, неистощимо веселого комика в беседе Михайла с женой, где он пьёт чай наедине с нею, по - своему любезничает, бахвалится, высказывает свои мечты о будущем и сам того не замечает, как под влиянием ласковых льстивых речей жены открывает ей тайну своего обогащения, которую должен был тщательно скрывать. Жену, Татьяну, играла незабвенная, незаменимая Линская, громадный комический талант, и эта сцена между ними представляла такой художественный по правде, по жизненности, по истинному комизму дуэт, какой редко удаётся видеть и слышать на драматической сцене. Весёлый разгул на сельской ярмарке, пение и пляска с участием Мартынова дополняли то лёгкое радужное настроение, в котором держал публику этот великий актёр в продолжении всего второго акта. И этот великий драматический актёр, этот гений не считал для себя унизительным с увлечением петь в хороводах и плясать в присядку, и как плясать! - как мог только он, учившийся в школе балетному искусству и чуть не определённый начальством в танцовщики. И публика не стыдилась заставлять повторять эту пляску, и он исполнял ее требование, несмотря на то, что играл сильную драматическую роль и почти не сходил со сцены в продолжении всей пьесы. Физические силы этого великого художника в тощем теле казались так же неистощимы, как и его гений, но это была сила нервная, почти психическая, сила того артистического огня, который горел в его душе и поддерживал его физические силы, но который преждевременно и разрушал его тело.
Кто был на представлениях «Чужого добра» с Мартыновым, конечно, никогда не забудет того гомерического хохота, который раздавался в театре в 3-м действии при появлении Мишанки в шинели, купленной им у дружка – лакея. Комичнее, забавнее этой фигуры, заплетающейся в длинных полах непривычного костюма и гордо его показывающего, трудно что-нибудь представить себе, особенно когда он вынимал бутылку и с достоинством говорил: «А вот эту штуку видали ли, а? Знаете ли, какое вино-то, а? То-то, не знаете! Вино настранное: ром яманский называется, с чаем пьют! По два целковых бутылка… клопом пахнет… вот какая штука!..» Но зритель скоро переставал смеяться и замирал в ожидании чего-то страшного, по мере увеличившегося бурного опьянения Мишанки, причем, по-видимому, вырастали и зверские страсти, и физическая сила этой широкой натуры. Мартынов был невысок ростом, очень тщедушен, худощав, но сила нравственного возбуждения проявлялась в такой мере, что он казался богатырем, верилось в его богатырскую телесную силу и не казалось невозможным, что он в состоянии вырвать из двери железный крюк, и хвастовством пьяного человека его бешеный крик: «На пятерых один пойду, пикнуть не дам!» Он, действительно, был страшен и могуч в эту минуту, и страшно было глядеть на него и слушать его ответы и его угрозы отцу: «Ну, смотри, батька, ты меня выгнал, - помни это… А кланяться я к тебе не приду.» После этой сцены, по уходе Мишанки с лакеем, в театре раздавались такие рукоплескания, крики и вызовы, что следующий за этим уходом монолог отца, сильный и заключающий собой действие, не производил уже на публику ожидаемого актером впечатления. Занавес опускался и снова начинались крики и вызовы Мартынова.
Отца играл Самойлов и очень рассчитывал на эффект этого монолога, особенно потому, что им оканчивается действие и, следовательно, им производится следующий удар на нервы и впечатлительность зрителя, который и разрешается шумным одобрением актера; на этот раз публика помнила только впечатление, данное ей Мартыновым, и усиленно вызывала его.
Самолюбивый В.В.Самойлов был оскорблен и рассержен.
- Разве можно так писать? – резко и сердито сказал он мне по окончании 3-го действия.
- Что такое, В.В.?
- Да как вы кончили этот акт? Финал акта должен быть всегда сильнее предыдущего, а вы дали самую сильную сцену перед финалом. Я больше не буду играть эту роль.
После убедительной просьбы и чтобы не остановить представление, он согласился еще несколько раз сыграть свою роль, но под условием сократить последнюю сцену 3-го акта таким образом, что он будет говорить только последнюю фразу своего монолога вслед уходящему Мишанке, прямо под занавес, так что овации, раздававшиеся в театре, мог принимать и на свой счет и вместе с Мартыновым выходить на вызовы. Впоследствии он все-таки отказался от этой роли.
Полное торжество Мартынова и окончательное признание в нем сильного драматического актера был последний акт пьесы. Я никогда не забуду того ужасного, искаженного, страшного и жалкого, в то же время, лица, с которым шел Мишанка (Мартынов) вслед за Леонидом в избу, где спал отец; никогда не забуду того сдавленного, глухого, дрожащего шепота, с которым он говорил: «Погоди… страшно… я уйду… отец он…» Он весь дрожал, весь как-то съежился, был нестерпимо жалок, точно его вела какая непобедимая сила, точно его самого влекли на казнь, на пытку…
И тем сильнее, потрясающе действовал его крик: «Не я, батюшка, не я… Это он, он меня сомутил… я его убью, задушу…» - и яростное движение броситься на Леонида, на своего нравственного палача, вовлекшего его в преступление, заставившего его пережить такую нравственную пытку. И тем трогательнее были его отчаяние, его раскаяние, его рыдания, его вопль: «Батюшка, коли хочешь меня казнить, казни из своих рук… Твой я сын… суди меня своим судом…»
Публика была потрясена. Рыдания слышались в театре и многие, многие из зрителей утирали слезы умиления, когда отец простил сына, и Мишанка, радостный, точно оживший, преобразившийся, целовал ноги отца и кидался ко всем родным на шею, восклицая со слезами: «Батюшка, до конца жизни твой верный слуга… матушка, радельница… Батюшка, брательник… ровно из аду вы меня вытащили!...»
Мужицкая драма охватила, подняла публику и имела блестящий успех. Все актеры, участвовавшие в ней, играли очень хорошо, но жил и дал жизнь пьесе исключительно Мартынов. Но и он сам говорил мне, что эта пьеса дала ему веру в свои силы, как драматического актера, и указала для его таланта более широкую дорогу, - к великому общему горю, не надолго». (А.А. Потехин. Воспоминания)
Читать далее